Знание-сила

Знание-сила научно-популярный журнал

Вход Вход
iiene     
Он-лайн ТВ Знание - Сила РФ Проекты Фотогалереи Лекторий ЗС

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Горячая новость:
Закрытие раздела "Электронный архив журнала" с 1 июля 2017 г.
 

 





СВЕЖИЙ НОМЕР

Главная тема:

Градус страстей


Органические молекулы в космосе
 
 
 Самое интересное 
Самые яркие статьи за все годы существования журнала. Пока выложены только статьи 2007-2010 годов, но мы работаем над продолжением этого.
Путем естественного отбора

Борис Жуков

Соперники

«Происхождение видов» содержит два основных тесно связанных друг с другом положения: фактическое доказательство органической эволюции и гипотезу о возможном механизме этого процесса — естественном отборе. Многие историки науки считают даже, что успех Дарвина и неудача его предшественников-«эволюционистов» именно в убедительном механизме эволюции, который он, в отличие от них, сумел предложить. Но как раз современникам Дарвина этот механизм показался куда менее убедительным, чем сама идея эволюции. Идея исторического изменения живых форм была принято на ура и в научном сообществе уже никогда не пересматривались (о вненаучных попытках его ревизии — см. заметку «Теория неразумного домысла»), а естественный отбор в качестве основного механизма эволюции приняли далеко не все. В первые десятилетия после выхода «Происхождения видов» появилось множество теорий на этот счет — по теории чуть ли не у каждого уважающего себя профессора зоологии или ботаники.

Наиболее популярны были многочисленные версии неоламаркизма — концепции, видевшей главную движущую силу эволюции в наследовании признаков, приобретенных в ходе жизни. Среди ведущих теоретиков неоламаркизма были крупнейший американский палеонтолог Эдвард Коп и самый популярный в ту пору европейский философ Герберт Спенсер, а уж просто маститых, заслуженно известных биологов в рядах его приверженцев можно было считать десятками.

Столь же популярны были концепции автогенеза — эволюции под действием неких внутренних причин и побуждений. Их часто трактовали как врожденное, имманентно присущее живой материи стремление к прогрессивному развитию. (Пожалуй, это направление даже больше заслуживало бы имени «ламаркизма» — сам Жан-Батист Ламарк, как известно, считал главной движущей силой эволюции именно внутреннее стремление к прогрессу, а в способности организмов приспосабливаться к конкретным условиям среды видел скорее помеху, отклоняющую вид от магистрального пути совершенствования.) Бесспорным лидером этого направления был один из крупнейших биологов XIX века, создатель сравнительной эмбриологии Карл фон Бэр, и у него тоже не было недостатка в именитых последователях.

В первые же годы нового, ХХ века эволюционизм был атакован с совершенно неожиданной стороны: окончание «эпохи парусных кораблей и теории Дарвина» провозгласила новорожденная генетика устами одного из своих первопроходцев — Уильяма Бэтсона. Уже в 1901 году один из переоткрывателей менделевских законов, голландский ботаник Хуго де Фриз, сформулировал закономерности мутаций — изменения генов. Они оказались совсем непохожи на дарвиновское постепенное накопление малозаметных сдвигов. По де Фризу, наследственный материал меняется скачком, сразу создавая новый вид. Дарвиновскому отбору оставалось лишь отбраковывать неудачные изменения. Причем выбирать ему нужно было именно между видами, внутри же вида отбору места не оставалось вовсе: в 1903 году еще один будущий классик, Вильгельм Иоганнсен, доказал, что в чистых линиях (т.е. группах генетически однородных организмов) отбор не может привести к изменению наследуемого признака. Сегодня утверждение датского генетика выглядит тавтологией: там, где нет генетического разнообразия, отбор в самом деле невозможен, так как ему попросту не из чего выбирать. Однако в то время результаты Иоганнсена воспринимались чуть ли не как наглядное опровержение дарвинизма: дикие растения и животные внешне гораздо более единообразны, чем культурные сорта и породы, и казалось само собой разумеющимся, что этому внешнему единообразию соответствует генетическая однородность.

Наконец, в 1922 году вышла в свет книга крупнейшего российского ихтиолога и географа Льва Берга «Номогенез, или Эволюция на основе закономерностей». Дарвиновскому принципу отбора единичных случайных изменений в ней противопоставлены закономерные направленные изменения, затрагивающие сразу множество особей. Причины их могут заключаться как во влиянии географического окружения («под воздействием сибирского ландшафта все ели в Сибири превратились в форму obovata»), так и в особенностях «химического строения протоплазмы» самого эволюционирующего организма, отчасти носящего в себе таким образом свою будущую историю. Идеи номогенеза, разделяемые (хотя и в весьма переработанной форме) такими выдающимися фигурами отечественной биологии, как Александр Любищев и Сергей Мейен, сохраняли определенную популярность вплоть до середины — конца 1980-х годов.

Даже этот предельно беглый обзор альтернативных эволюционных концепций показывает: они всегда были, причем выдвигали и развивали их не невежественные фанатики или чудаки-маргиналы вроде изобретателей вечного двигателя, а блестящие умы, лучшие биологи своего времени. Но на длинной дистанции все эти теории рано или поздно оказались вовсе неконкурентоспособными: в последние два десятилетия интерес к недарвиновским эволюционным концепциям сохраняется разве что у историков науки, в самой же эволюционистике споры идут между разными версиями селекционистских взглядов.

Преимущества задним числом

В чем причина такого выделенного, исключительного положения дарвинизма среди других эволюционных концепций? Только ли в огромном авторитете имени Дарвина?

Один из возможных ответов: недарвиновские эволюционные теории в той или иной степени опирались на гипотетические, недоступные наблюдению факторы — будь то «внутренняя побудительная сила», «влияние ландшафта» или наследование приобретенных признаков. Теория же естественного отбора была полностью построена на феноменах, существование которых в природе не вызывало сомнения — наследственности, изменчивости и способности живых существ к размножению в геометрической прогрессии. Объяснение выглядит довольно убедительно — но только с позиции сегодняшнего знания.

В середине XIX века возможность наследования приобретенных признаков принималась всем научным сообществом «по умолчанию» — никому просто не приходило в голову усомниться в существовании этого «очевидного» феномена. Когда же опыты Фрэнсиса Гальтона и особенно Августа Вейсмана поставили эту очевидность под сомнение, появилось множество экспериментальных работ, «подтверждавших» центральный тезис ламаркизма. Целая школа французских ботаников во главе с Гастоном Боннье много лет проводила опыты с переносом десятков видов растений с равнин в альпийские условия — демонстрируя, что уже в первом поколении признаки таких растений сдвигаются в сторону родственных им горных видов. Представление о наследовании приобретенных признаков преобладало вплоть до ХХ века, а его окончательная дискредитация и перемещение в разряд мифов относятся только к 1940-м годам. А вот существование селективных процессов в природе (собственно естественного отбора) оставалось чистым умозрением не только во времена выхода «Происхождения видов», но и десятилетия спустя. «Измышленный Дарвином естественный подбор не существует, не существовал и не может существовать», — уверенно писал в 1885 году один из самых яростных критиков Дарвина, русский философ и публицист Николай Данилевский. Конечно, этот категорический тезис можно списать на пристрастность автора и его, мягко говоря, недостаточную осведомленность в современной ему биологии. Но и Климент Тимирязев, подвергнув сочинение Данилевского сокрушительному разбору, убедительно показав несостоятельность всех его доводов, порочность его логики, незнание критикуемой теории и т. д., так и не привел самого простого и действенного аргумента — конкретных примеров действия естественного отбора в природе. Если учесть огромную эрудицию Тимирязева и его пламенную приверженность дарвинизму, это может означать только одно: такими примерами биология конца XIX века попросту не располагала. Так что вопрос о том, какая эволюционная теория в большей мере опиралась на наблюдаемые факторы, не всегда решался так однозначно, как сейчас.

Другое объяснение: ни одна из альтернативных теорий не выдержала проверки опытом и наблюдениями, в то время как теория естественного отбора по мере своего развития успешно справилась со всеми затруднениями, на которые указывали ее критики. Действительно, ламаркизм, например, сошел со сцены в значительной мере потому, что сам феномен наследования приобретенных признаков с накоплением фактов (и ужесточением требований к методологической строгости эксперимента) последовательно превращался из «несомненного» в «весьма вероятный», затем в «возможный», «предполагаемый некоторыми авторами» и, наконец, в «не обнаруженный, несмотря на настойчивые поиски». Однако ни опытов Иоганнсена с отбором в чистых линиях, ни мутационных законов де Фриза никто не опроверг. Не только факты, открытые пионерами генетики, но и их теоретические обобщения навсегда остались в науке — изменилась лишь их интерпретация. Этого оказалось достаточно, чтобы «мутационизм» перестал существовать как самостоятельная эволюционная концепция — хотя попытки возродить его неоднократно предпринимались и в последующие десятилетия.

Экскурс в философию

Впрочем, ХХ век вообще оказался довольно безжалостным к претензиям науки на «соответствие фактам». Еще в 1930-е годы философ Карл Поппер показал, что никакую теорию нельзя доказать, зато любую в принципе всегда можно опровергнуть. Сколько бы разнообразных экспериментов ни подтверждали, скажем, закон сохранения энергии, достаточно обнаружить всего один случай, в котором он нарушается, — и от закона придется отказаться. Согласно Попперу, вечная уязвимость для фактов — не недостаток теории, а скорее ее достоинство, свидетельство ее научной природы. Теория, которую в принципе не смог бы опровергнуть никакой новый факт, просто не может считаться научной.

Идея о принципиальной гипотетичности и недоказуемости любого теоретического знания сегодня стала уже общепринятой, с нею никто не спорит. Но утверждение Поппера, будто один-единственный «запрещенный» теорией факт — достаточное основание для отказа от всей теории, мягко говоря, не соответствует практике реальной науки. Столкнувшись с таким фактом, ученый сначала испытает множество иных средств: от поиска ошибок в вычислениях и измерениях до конструирования дополнительных гипотез, позволяющих объяснить неудобный факт без радикального пересмотра теории. Можно считать такое поведение беспринципным конформизмом и уклонением от долга истинного ученого, но часто именно оно — а не поспешный отказ от проверенных теорий — приводило к важнейшим открытиям. Так произошло, например, когда обнаружилось, что при бета-распаде радиоактивных ядер не сходится энергетический баланс — т. е. явно нарушается именно закон сохранения энергии. Спасая его, Вольфганг Паули в 1930 году постулировал рождение в ходе бета—распада особой частицы — очень легкой и почти ни с чем не взаимодействующей. Гипотеза Паули выглядела типичной уверткой, попыткой защитить старый добрый закон от убийственного факта. Но в 1953—59 годах постулированная им частица — нейтрино — была обнаружена экспериментально и в дальнейшем заняла важное место в физической картине мира.

По мнению ученика и соратника Поппера Имре Лакатоша, любая более-менее фундаментальная научная теория — это прежде всего программа дальнейших исследований. Она ставит вопросы, которые необходимо выяснить; делает прогнозы, которые можно и нужно проверять; рождает новые методы исследования. «Классический пример успешной исследовательской программы — теория тяготения Ньютона. Быть может, это самая успешная из всех когда-либо существовавших исследовательских программ. Когда она возникла впервые, вокруг нее был океан «аномалий» (если угодно, «контрпримеров»), и она вступала в противоречие с теориями, подтверждающими эти аномалии. Но проявив изумительную изобретательность и блестящее остроумие, ньютонианцы превратили один контрпример за другим в подкрепляющие примеры», — пишет Лакатош.

Способность превратить опровержение в подтверждение, исключение — в наглядную демонстрацию правила (причем не за счет более или менее изощренной софистики, а путем конкретного исследования — как это было в случае с нейтрино) — это и есть главная ценность крупной научной теории. И при столкновении на одном поле двух теорий торжествует всякий раз та, чья исследовательская программа оказывается плодотворнее. Впрочем, в споре двух теорий не стоит торопиться с определением окончательного победителя: теория, казавшаяся окончательно опровергнутой и отброшенной, может вдруг вернуться, решая проблемы, перед которыми спасовали ее победители. Начиная с середины XVII века в оптике соперничали корпускулярная и волновая теории света.

В 1810-х — 1820-х годах волновая теория одержала решающие победы, а ее соперница была забыта почти на целое столетие. Однако в 1890-х — 1900-х годах физикам пришлось вернуться к взгляду на свет как на поток частиц... а еще через пару десятилетий оказалось, что эти теории вообще не противоречат друг другу.

Две программы Дарвина

Если посмотреть с этих позиций на историю эволюционной идеи в биологии, то многое становится ясным. Триумф эволюционизма во второй половине XIX века оказался возможен не только и не столько потому, что новая теория хорошо объясняла выглядевшие прежде загадочными факты, но прежде всего — потому, что из нее вытекала чрезвычайно обширная и плодотворная исследовательская программа. Эволюционная идея не только провозглашала, что все наблюдаемые в современном мире живые существа — результат длительного исторического развития, но и давала исследователям методы для реконструкции этого развития. Первые десятилетия после выхода «Происхождения видов» — время второго рождения сравнительной анатомии и палеонтологии. Еще одна важнейшая зоологическая дисциплина — сравнительная эмбриология — родилась под непосредственным воздействием эволюционных идей (сам факт сходства зародышей разных классов позвоночных задолго до «дарвиновской революции» заметил Бэр, но только эволюционная интерпретация этого факта Фрицем Мюллером и Эрнстом Геккелем превратила его в орудие исследования). Новый подход позволял прослеживать генеалогию не только видов и классов, но и отдельных органов и структур: различать в птичьем пере преобразованную чешую рептилий, в легких — вырост пищеварительного тракта рыбы, в электрическом органе южноамериканского угря — видоизмененные мышцы. Поле для исследований открывалось необозримое: перевод биологии на эволюционную основу был основным содержанием развития этой науки в последние четыре десятилетия XIX века. В общем же виде программа реконструкции эволюционных связей между различными группами живых существ и в целом истории жизни на Земле не завершена и по сей день.

Однако эта исследовательская программа практически никак не была связана с вопросом о механизмах эволюции — для ее выполнения было достаточно лишь признать реальность самого процесса. Именно это и делало возможным сосуществование огромного числа эволюционных теорий: они мало влияли на повседневную работу ученого. В свете наших сегодняшних знаний мы отчетливо видим, например, что теория Августа Вейсмана была гениальным прозрением, предвосхитившим важнейшие открытия биологии ХХ века. Но для реальных исследований теория Вейсмана давала не больше, чем любая другая из многочисленных в ту пору умозрительных теорий наследственности: ни сам Вейсман, ни кто-либо другой не мог доказать даже самую конкретную из его догадок — о том, что субстратом наследственности являются хромосомы.

С появлением генетики ситуация радикально изменилась — даже притом что взаимодействие новорожденной науки с эволюционистикой началось с прямого конфликта. Острое выяснение отношений между ними довольно быстро поставило вопрос «если наследственность и наследственная изменчивость устроены так—то и так-то, как это может эволюционировать?». Попытки ответить на него породили новую мощную исследовательскую программу, на сей раз направленную на изучение именно механизмов эволюции и ее элементарных процессов. Теперь ученые могли работать с четкими и однозначными объектами — генами — и строго измерять происходящие изменения. Результаты экспериментальных и полевых наблюдений, математических моделей, теоретических построений десятков авторов из разных стран к середине 1940-х годов сложились в довольно цельную концепцию, которая получила имя «синтетической теории эволюции» (СТЭ). Много (и в значительной мере справедливо) критикуемая за механицизм, упрощенность, умозрительность, абсолютизацию частностей, игнорирование специфики и множество иных смертных грехов, СТЭ тем не менее стала огромным продвижением в знаниях об эволюции — именно потому, что она с самого начала, со знаменитой статьи Сергея Четверикова, была прежде всего новой программой исследований. И в этом качестве оказалась исключительно плодотворной.

Накануне нового синтеза

Ничего сопоставимого ни одна из альтернативных эволюционных концепций предложить не смогла. Не случайно годы формирования СТЭ стали годами заката и схода с научной сцены ламаркизма: еще в середине 1920-х он воспринимался как вполне респектабельная гипотеза, а спустя всего 20 — 25 лет — уже как абсолютный анахронизм. Отчасти, конечно, это объясняется тем, что генетика привнесла в биологию широкое применение математико-статистических методов и новые, более строгие стандарты интерпретации результатов эксперимента. Это не только позволило поставить новые эксперименты (прямо показавшие, что живые организмы приспосабливаются не «по Ламарку», а «по Дарвину»), но и обесценило все полученные ранее опытные «подтверждения» ламаркизма, ни одно из которых не соответствовало новым стандартам доказательности. Но еще важнее оказалось то, что в новые времена ламаркизм так и не смог предложить собственной исследовательской программы — ни использующей возможности, открытые генетикой, ни какой-либо иной, посвященной другим аспектам эволюционных процессов. Пародийное подобие такой программы, реализовывавшееся в СССР (где, как известно, в 1948 — 1964 гг. один из вариантов ламаркизма был административно назначен единственно верным направлением в биологии), кончилось абсолютным провалом и лишь дополнительно дискредитировало «материнскую» теорию.

Еще драматичнее в этом смысле оказалась судьба номогенеза. Задолго до того, как Лакатош пришел к своим идеям, один из наиболее ярких и неординарных российских ученых ХХ века Александр Любищев четко сформулировал исследовательскую программу, вытекающую из номогенетического взгляда на эволюцию. Программа была чрезвычайно амбициозной и в то же время вполне содержательной: выявить общие закономерности многообразия живых форм безотносительно к их приспособительному значению и филогенетическим связям, построить на этой основе теоретическую морфологию (включающую и те формы, которые могли бы существовать) и естественную систему организмов, основанную не на предполагаемом историческом родстве, а на их существенных и доступных наблюдению свойствах. Почти полвека Любищев пытался реализовать эту программу. В последние десятилетия вокруг него сложилась неформальная междисциплинарная научная школа — немногочисленная, но отличавшаяся исключительно высоким творческим потенциалом и культурой исследования. Однако ни самому Любищеву, ни его последователям не удалось даже сколько-нибудь существенно приблизиться к намеченной цели. С уходом в 1980-х — 1990-х годах ключевых фигур любищевской школы дальнейшие усилия в этом направлении практически прекратились. Чтобы теория оказалась плодотворной, мало превратить ее в содержательную исследовательскую программу — надо еще, чтобы эта программа оказалась выполнимой. А это в науке заранее не гарантировано никогда.

Автор этих строк вовсе не претендует на вынесение тому или иному научному направлению «приговора истории» — окончательного и не подлежащего обжалованию. Напротив, взгляд на научную теорию прежде всего как на программу дальнейших исследований исключает саму возможность такого вердикта. Мы уже видели, как теории, выглядевшие окончательно отвергнутыми и забытыми, триумфально возвращаются на новом этапе развития науки — если оказываются способными предложить исследовательскую программу, адекватную новым проблемам. Можно было бы даже попробовать вообразить программу, которая вернула бы на научную сцену ламаркизм или номогенез, — но предоставим это авторам, более сочувственно относящимся к данным концепциям.

Дарвинизм мы оставили в момент синтеза его идей с открытиями и методами генетики. Новая концепция оказалась чрезвычайно плодотворной, и вооруженные ею исследователи обнаружили в природе множество интересных явлений: огромные ресурсы генетического разнообразия, сложную динамику генных частот, широкое распространение селективных процессов, эффекты изоляции, виды, «захваченные» в процессе разделения и становления, и даже непосредственно процессы видообразования. Часть этих феноменов ученым удалось воспроизвести в эксперименте; в некоторых случаях результаты таких экспериментов удавалось даже заранее прогнозировать (см., например, заметку «Стремительно и предсказуемо»). Эта исследовательская программа далека от исчерпания. Более того — именно в обличье СТЭ дарвинизм проник в ряд небиологических наук: все чаще можно увидеть попытки такой интерпретации чего угодно — от эволюции галактик и Вселенной в целом до решения инженерных проблем; от причин возникновения религии до устойчивости корпораций. Особенно заметна экспансия идей отбора в гуманитарные дисциплины, испытывающие сегодня явный дефицит «больших» теорий.

Однако, как это часто бывает, накопление успехов сопровождается накоплением трудностей, противоречий, нерешенных проблем. В центр внимания все более выходят сопряженная эволюция видов (их приспособление друг к другу) и эволюция экологических сообществ. Идея «нового синтеза» эволюционизма — на этот раз с экологией (аналогичного его синтезу с генетикой в середине ХХ века), — что называется, носится в воздухе. Буквально на наших глазах старая добрая теория естественного отбора формирует новую — третью по счету! — исследовательскую программу.

В статье «Эволюционная ситуация» мы попытаемся очертить контуры этой программы и те проблемы, которые ей предстоит решить.

 

Теория неразумного домысла

Если недарвиновские концепции эволюции в последние десятилетия вышли из моды в научном сообществе, то в широком общественном мнении в это же время явно набирает силу отрицание всякой эволюции вообще  —  креационизм. Само слово происходит от латинского creatio — «сотворение». Однако не всякий человек, верящий в то, что мир и/или жизнь в нем сотворены, может считаться креационистом. Обычно этим словом называют представление о том, что то или иное разумное начало создало все наблюдаемое ныне разнообразие живых существ. Эволюции же либо не было вовсе, либо она сводилась к превращению одних видов в другие без сколько-нибудь принципиального изменения их строения и возможностей.

Удивительно, но идея, казалось бы, окончательно похороненная полтора века назад и не обогатившаяся за это время ни единым фактическим или логическим аргументом, сегодня имеет множество сторонников, в том числе и в политической элите. Уже в XXI веке в пользу ее неоднократно высказывались видные европейские и американские политики, включая бывшего президента США Джорджа Буша. В 2004 году правительство Сильвио Берлускони попыталось запретить преподавание эволюции в итальянских школах, а в 2007-м резолюция Совета Европы, решительно осуждающая преподавание креационизма в школах, натолкнулась на ожесточенное сопротивление многих депутатов и еле набрала необходимое число голосов. В пользу креационизма высказываются многие школьные учителя и деятели образования. Кажется, единственной социальной группой, твердо отрицающей креационизм, остаются ученые: материалы, основанные на подобных взглядах, не принимаются к публикации в серьезных научных журналах.

Некоторое время тому назад  была предъявлена  «теория разумного замысла» (Intelligent Design Theory, IDT), утверждающая, будто известная нам совокупность знаний о живых существах больше соответствует допущению, что они были целенаправленно созданы в соответствии с неким замыслом. Старательно очищенная от слов «бог», «чудо» и т.д. и прямых ссылок на религиозные тексты, эта теория претендует на роль «научной альтернативы» эволюционизму, пригодной для употребления в академической среде и школьном образовании. Однако ее сторонникам не удалось убедить не только ученых, но и обычный американский суд: осенью 2005 года один из федеральных судов в штате Пенсильвания признал, что эта концепция является не научной теорией, а религиозным учением  —  и потому подпадает под действие нормы об отделении религии от государства.

В самом деле, несмотря на наукообразную терминологию, IDT не может считаться научной теорией уже хотя бы потому, что невозможно представить себе факт, который бы ей противоречил.

Такие «теории» по определению лежат за пределами научного метода. Впрочем, апелляция к разумной воле творца лишает IDT способности не только к проверяемым, но и вообще к сколько-нибудь содержательным утверждениям. Она не может ни предсказать новые факты, ни усмотреть связь между уже известными. По поводу любого факта, феномена, процесса или эмпирического правила она может сказать лишь «видимо, таков был замысел творца».

Солидные «учебники» и иные сочинения, излагающие IDT,  почти целиком заполнены критикой эволюционизма. Обычно она основана на argumentum ad ignorantiam (доводах от незнания): если какой-либо факт не находит убедительного (для сторонников IDT) объяснения с эволюционных позиций, он считается свидетельством в пользу IDT. Более рационально мыслящие богословы шутят, что сторонники IDT верят в какого-то особого «бога белых пятен», область могущества которого непрерывно сокращается по мере накопления знаний. А бывший куратор Ватиканской коллекции метеоритов, ученый-монах брат Гай Консольманьо даже назвал креационистов «язычниками, приписывающими христианскому богу черты и функции племенных божков».

Кстати, интересно, что креационистских взглядов придерживаются в основном протестанты и православные (разумеется, далеко не все), среди католиков же они гораздо менее популярны.

Католическая церковь никогда прямо не осуждала эволюционное учение.

А в 1950 году энциклика папы Пия XII Humani Generis признала теорию эволюции вполне приемлемым объяснением происхождения человеческого тела. Эта позиция была подтверждена  Иоанном Павлом II и уже совсем недавно  —  Бенедиктом XVI.

Дело тут не в особой прогрессивности ватиканских иерархов или их симпатиях к эволюционизму. Просто в католическом богословии еще со времен Фомы Аквинского важную роль играет логическое рассуждение. Оно-то и заставляет считать теорию эволюции наиболее приемлемым объяснением мира для верующего человека. Рассуждая чисто логически, можно себе представить, скажем, что каждая ископаемая фауна была создана отдельным актом творения или что творец намеренно имитировал свидетельства древности Вселенной и Земли (удаленность видимых галактик, соотношение радиоактивных элементов и продуктов их распада, толщу осадочных пород и т.д.). Но образ бога-двоечника, десятки раз неудачно пытавшегося заселить Землю, или бога-мистификатора-постмодерниста, нарочно вводящего людей в заблуждение, куда более оскорбителен для истинно религиозного сознания, чем теория, не говорящая о боге ни слова.

ЗС 11/2009

Номера журнала

 

Читать номера on-line

 

вернуться


Карта сайта | Контактная информация | Условия перепечатки | Условия размещения рекламы

«Сайт журнала «Знание-сила»» Свидетельство о регистрации электронного СМИ ЭЛ №ФС77-38764 от 29.01.2010 г. выдано Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)
© АНО «Редакция журнала «Знание-сила» 2012 год

По техническим вопросам функционирования сайта обращайтесь к администратору

При поддержке медицинского портала ОкейДок


Rambler's Top100
av-source